Все публикацииМой XX век

"Дневник Ивана Гусева", уникальный материал из г. Труцхайн, Германия

Опубликовано: 01.09.2020
Поделиться:
Скачать

ДНЕВНИК ИВАНА ГУСЕВА

из лагеря для военнопленных ШТАЛАГ IX А ЦИГЕНХАЙН

Дневники из концентрационных и трудовых лагерей времен Второй мировой войны — это редкие свидетельства. Имущество узников жестко контролировалось. В лагерях отчуждались не только личные вещи, но и сами тела пленников: они были лишены свободы передвижения и действия, отняты были даже их личности – через присвоение номера вместо имени, посредством бесчеловечного обращения со стороны надзирателей. Даже если возникала возможность заполучить листы для записей, зачастую ввиду условий жизни в лагере писать не хватало ни физических, ни моральных сил. Но некоторым узникам удалось вести дневник несмотря ни на что, вкладывая в него переживаемый здесь и сейчас опыт. И тогда дневник сам по себе становился неким актом сопротивления, уголком сохранения человечности среди ужаса вокруг – и вопреки ему.

Подобным свидетельством войны является публикуемый дневник Ивана Гусева, написанный им во время трехлетнего пребывания в лагере для военнопленных ШТАЛАГ IX A Цигенхайн в Германии во время Великой Отечественной войны.

Иван Андреевич Гусев (1914–2005) родился в деревне Пупково Кимрского района в Калининской (ныне – Тверской) области СССР; в 1965-ом году населенный пункт был переименован и на сегодня носит название деревня Набережная. До ухода на войну работал адвокатом. В армии имел воинское звание техника-интенданта 2 ранга (военно-хозяйственный и административный состав). Ранен и взят в плен под Вязьмой 15 апреля 1942-го года, скорее всего, в ходе Ржевско-Вяземской операции 1942-го года (8 января – 20 апреля 1942), наступательной операции Калининского и Западного фронтов в рамках продолжения советского контрнаступления под Москвой. Эта одна из наиболее кровопролитных операций в ходе Великой Отечественной войны («Вяземский котел»). Дальнейший путь в качестве военнопленного уводил Ивана Андреевича все дальше от родных мест: сначала он был помещен в пересыльный лагерь «Дулаг-184» (апрель-май 1942, г. Вязьма), затем временно находился в штрафном лагере Бохум (май-август 1942, Германия) и офицерском лагере для советских военнопленных ШТАЛАГ 336/Z Калвария (август-сентябрь 1942, Литва), пока в сентябре 1942-го года, спустя пять месяцев после пленения и череды перемещений, не оказался в лагере для военнопленных ШТАЛАГ IX A Цигенхайн (г. Труцхайн, Германия). Здесь он был заключен вплоть до 30 марта 1945-го года, когда лагерь был освобожден армией США.

ШТАЛАГ IX A Цигенхайн (1939–1945) был организован после нападения Третьего Рейха на Польшу как лагерь для военнопленных, а впоследствии стал самым большим лагерем на территории современной федеральной земли Гессен в Германии. Сначала в нем размещались польские и французские военнопленные (в том числе – будущий президент Франции Франсуа Миттеран), затем, вместе с расширением масштаба боевых действий – бельгийские, голландские, итальянские, сербские, английские и американские военнопленные. Тысячи советских военнопленных, прибывших в ШТАЛАГ IX A Цигенхайн начиная с осени 1941-го года, были размещены в так называемом «русском лагере» и отделены от других колючей проволокой, содержались в нечеловеческих условиях. Многие из них погибли от голода, болезней, жестокого обращения и истязаний; по отношению к ним не соблюдалось Женевское соглашение относительно обращения с военнопленными. Отказано в человечном подходе узникам «русского лагеря» было и после смерти – советских и сербских военнопленных хоронили в лесу, в братских могилах, без указания имен. На «лесном» кладбище похоронено, по приблизительным подсчетам, около 400 узников. Оставшиеся в живых военнопленные, в их числе и Иван Гусев, выполняли принудительные работы по сельскому хозяйству и в военной промышленности, спали в плохо отапливаемых, грязных, мало приспособленных для жизни бараках. Голод, холод, физическое и психическое истощение ввиду изнурительного труда и бесчеловечных условий проживания, неопределенность будущего были повседневностью «русского лагеря».

Вопреки необходимости ежедневного выживания на пределе человеческих сил и возможностей, в плену, вдалеке от Родины, Иван Андреевич Гусев вел дневник, делал записи в свой «блокнот», как он его называл. Регулярные, хоть и не каждодневные, записи дневника охватывают временной промежуток последнего полугода из трех лет пребывания в ШТАЛАГ IX A Цигенхайн, то есть период с октября 1944-го по конец марта 1945-го года. О первых годах заключения в лагере можно судить лишь по нескольким отрывкам, в которых Иван Андреевич обращается к этому мрачному времени тяжелых испытаний: «Очевидно, придется провести здесь ещё одну, по счету третью, зиму. Первая была кошмаром, трудно укладывающимся в сознании. Это было время жуткой борьбы угасающего тела с жестокой жизнью. Вторая была сравнительно лучше. А какова будет третья – решит время. Можно одно только сказать, что я уже не тот и духом, и телом. Я научился ждать и верить, что правое дело восторжествует» (от 12 ноября 1944 года). Тот самый кошмар, через который пришлось пройти Ивану Гусеву, был и остался неописуем, недоступен для переложения в слова. В то время все силы были брошены на схватку за саму жизнь. Дневник появился уже тогда, когда шанс на физическое выживание был отвоеван у умерщвляющих условий лагеря. В приспособлении и сохранении от разрушения нуждалось не только тело, но и личность, разум.

При прочтении дневника изумляет его общий тон – между строк обнаруживается постепенно крепнущая в человеке светлая надежда. Надежда остаться в живых, надежда вновь обрести свободу – надежда вернуться домой. Пожалуй, это ключевое и коренное изменение в настрое автора, обнажающее разницу между первыми годами пребывания в лагере и последним полугодием, нашедшим отражение в записях дневника. Насколько тогда каждая минута, час и день, проведенные в страдании, отдаляли от радости жизни, ввергая в болезнь и отчаяние, отчуждали от мира вокруг, других людей и самого себя, настолько в период написания дневника каждый день, наоборот, приближал к освобождению, торжеству жизни и свободы, окончанию боли и лишений. Постепенно Иван Андреевич все сильнее утверждается в своей надежде вновь – когда-нибудь – быть свободным и счастливым человеком: «Ребята играют и поют. Слушая их, я думаю, что, не смотря на холод, голод и др. лишения, мне все-таки лучше, чем в этот же период в 1942 году. На этот раз я уверен в конце войны и прочего и жду его» (от 21 декабря 1944 года). Конечно, сохранять и пестовать надежду в условиях неизвестности будущего и подавляющего ужаса настоящего было трудно. В дневнике остались запечатленными как моменты подъема духа, так и «черные дни», сомнения или даже страх поверить в возможность самой надежды: «Глупо как все устроено. Жить, хоть и жутко, страшно, тяжело, но жить. Ради чего, в сущности?... В ближайшем будущем ведь, пожалуй, смерть. Трудно верить, что страдания - путь к счастью...» (от 7 января 1945 года), «Ах, хорошо бы проснуться свободным, а не рабом, хотя завтра это не будет» (от 18 февраля 1945 года), «Равнодушие к ожидающей меня судьбе полнейшее» (от 3 марта 1945 года). Надежда кажется временами почти призрачной, ускользающей, временами вновь ярко освещает запись за записью, но бесспорно одно – именно этим чувством пронизаны страницы дневника.

Жизнь пленника в лагере, на первый взгляд, тотально определена и контролируема другими – теми, кто держит в плену. Узнику отказано в имени (оно заменено порядковым номером), отказано в свободе воли, слова и действий, отказано даже в праве считаться полноценным человеком. Но остается внутренняя свобода выбора. Она была и у Ивана Гусева, проявлялась в его осознанной заботе о теле и душе вопреки внешним обстоятельствам – в малых повседневных жестах, а также через письмо, посредством которого он отстаивал и утверждал себя, по возможности пресекая посягательства на собственную личность извне. Первоочередной целью, конечно, было «выжить сегодня и дожить до завтра», обеспечить свое выживание. Поэтому дневник полнится бытовыми заметками касательно наличия или отсутствия еды и чувства сытости или голода соответственно («Хорошо не чувствовать голода! Хорошо!» (от 1 ноября 1944 года) или «Сегодня съел последний хлеб. Das ist sehr schlecht!» (от 10 декабря 1944 года)), о «стратегических запасах» табака, качестве сна, уловках и способах сопротивления холоду и голоду («На улице крепкий мороз, почти “русский” мороз. В бараке нас полсотни. Холод страшный. Бегал в поисках теплоты по бараку» (от 14 января 1945 года), «Сегодня попробовал свою черствую пайку подогреть в наглухо закрытом котелке, влив на дно несколько капель чая. Получился хлеб наисвежайшей выпечки. Почему я это не знал раньше» (от 26 декабря 1944 года)). Отмечал Иван Андреевич и смену собственных настроений: время от времени им овладевало то отчаяние и тоска, то мечтательность и уверенность в наступлении лучших времен. «Чего же, в сущности, хочется мне в этот момент? Может, мне не достаёт тепла, света, веселья? – Нет, к отсутствию или, вернее, к недостаточности первых двух я отношусь скептически и равнодушно, вследствие их недоступности. Последнего я и не желаю: не время и не место для него здесь» (от 4 ноября 1944 года).

Реальность лагеря с колючей проволокой, нарами в тесном бараке, изнурительной работой неотвратимо вторгалась в последнее пристанище человеческого – дневник. Иван Гусев с горечью отмечал, как пребывание в заключении сказывается на его телесном и душевном состоянии: «Силы каждый день оставляют моё худеющее тело. Иногда я замечаю, что голод медленно, но верно ослабляет мою психику. Я становлюсь растерянным, как ребёнок. Голода уже почти не чувствую, но день и ночь от ослабления кружится и болит голова» (от 17 марта 1945 года). «Удивительно, как ещё пишешь!» (от 11 марта 1945 года) – но, тем не менее, Иван Гусев продолжал писать. Несмотря на повсеместное присутствие лагерной действительности, от которой невозможно было отгородиться полностью, дневник представляется скорее пространством свободы, вопреки тому, что ужас лагеря находил место и среди записей. Дневник вместил в себя мысли и чувства, фантазии и желания, воспоминания и мечты – то «непрактичное», что, казалось бы, никак не способствовало выживанию как удовлетворению базовых человеческих нужд, но именно это, невероятным образом, помогало удержать то, что делало человека – человеком, позволяло выжить как существу разумному, духовному. Дневник был убежищем. В процессе письма создавалось и очерчивалось место для внутреннего мира человека, который последовательно разрушался лагерным механизмом, чьей конечной целью было низведение человека до животного состояния полной подчиненности и управляемости. Написание дневника позволяло сохранить себя, свой разум и свою человечность.

Страницы и строки дневника вместили не только заботу о том, как «выжить сегодня», но и дали пространство мечтам о будущем, а также светлым воспоминаниям о прошлом. Пребывание Ивана Гусева в жутком «русском» секторе лагеря ШТАЛАГ IX A Цигенхайн не сводилось исключительно к выживанию как минимальному поддержанию физического существования; он не стал «никем» из безымянного, пронумерованного числа пленников, согласно замыслу лагерной системы. Дневник Ивана Гусева является ярким свидетельством выражения и утверждения внутренней свободы личности в самых тяжелых условиях. Он искал и находил крупицы надежды в простых мелочах каждого дня и помещал их в дневник как в своеобразную сокровищницу. Смену времен года и погодные прихоти нельзя было спрятать за колючей проволокой, как и красоту возрождающейся по весне природы, приносящей столь нужное и ценное тепло и солнечный свет. Сил держаться придавало и общение с другими военнопленными из барака – «Профессором», «Жоркой», «Петром Ивановичем» и другими (в оригинале дневника сохранились тщательно записанные адреса, по которым образовавшееся товарищество надеялось связаться друг с другом после войны). С другими можно было разделить свою боль и вместе строить планы на «время потом», вспоминать былое, беседовать, выручать друг друга запасами, подбадривать сведениями о продвижении на фронте, иными словами: не утрачивать веру в жизнь и другим не позволять. Важно было воспринимать свой труд, пускай и подневольный, как осмысленный, что удалось Ивану Гусеву. Он, предположительно, работал сапожником: «Мне жаль только одного, что остаётся товар, который, я боюсь, останется не произведённым в готовые вещи, которые так нравятся мне, когда я смотрю на дело своих рук» (от 3 марта 1945). И, конечно, большим потенциалом по утверждению смысла жизни и ее неотъемлемой ценности обладает искусство – в случае Ивана Андреевича – добытые в лагере книги, впечатлениями от которых он делился в дневнике (А. Дюма «Двадцать лет спустя», Н.Г. Гарин-Михайловский «Гимназисты»). Искусство возвышало над ужасающей действительностью и не позволяло замкнуться в безнадежности.

Обретение смысла в собственном труде и в общении с «товарищами по несчастью», нахождение красоты в природе, книгах, искусстве являлись ключом к выживанию и сохранению своего «Я» в невыносимых жизненных условиях. Эту стратегию, исходя из собственного опыта, описал известный австрийский психолог и психиатр, бывший узник концентрационных лагерей (в разное время пребывал в лагерях Терезиенштадт, Дахау, Освенцим) Виктор Франкл: «Девизом всех психотерапевтических и психогигиенических усилий может стать мысль, ярче всего выраженная, пожалуй, в словах Ницше: У кого есть "Зачем", тот выдержит почти любое "Как". Надо было в той мере, в какой позволяли обстоятельства, помочь заключенному осознать свое "Зачем", свою жизненную цель, а это дало бы ему силы перенести наше кошмарное "Как", все ужасы лагерной жизни, укрепиться внутренне, противостоять лагерной действительности. И наоборот: горе тому, кто больше не видит жизненной цели, чья душа опустошена, кто утратил смысл жизни, а вместе с ним – смысл сопротивляться». Это рассуждение справедливо и относительно ситуации, в которой находился Иван Гусев. С этой точки зрения его дневник можно рассматривать как некую «точку сборки» воедино всех сил, утверждающих жизнь, позволяющих выжить и жить.

Ключевым образом, сквозным для череды дневниковых записей, является образ возлюбленной Феи. «Фея» — так нежно Иван называет свою жену Фаину (Феодосию) Коваленко на страницах дневника. Она упоминается на протяжении всего дневника в обращениях, воспоминаниях, посвященных ей стихотворениях или записанных снах. Ее облик бережно сохранялся Иваном Андреевичем в памяти вплоть до мельчайших деталей – взгляд, голос, жесты – и таковым был увековечен в одной из записей: «И вот как когда-то давно я видел ее и любил всегда ее такой, она стоит и сейчас перед моими глазами хоть и не она; а образ ее, не стертый годами, явился мне сюда, на нары, где я пишу при тусклом свете маленькой коптилки. Я вижу ее, освещенное тихой улыбкой, лицо, без тени кокетства и рисования. Глаза, чистые и грустные, нежно и ласково смотрят на меня. Она счастлива, и все говорит в ней об этом. Голос ее, как нежное воркованье голубки, мягок и проникновенен. Движения простые и легкие. В изящном наклоне головы в момент разговора со мной чувствуется большая близость, но близость не подчеркнуто выпуклая, которую любят иногда проявить жены к мужьям в присутствии общества, а такая простая, естественная, что глядя на нее в эту минуту, невозможно усомниться в чистоте и искренности ее чувств. Лицо ее порозовело, вьющиеся волосы спадают на лоб и она то и дело мягким движением руки поправляет их. Как девочка, она украдкой время от времени пожимает мне руку, всякий раз заговорщически улыбаясь мне. Ее внимательность ко мне не знает границ. Делает она это так мило и просто, что внимательность ее не надоедает и не вызывает смущения. Эх! До чего же хочется увидеть ее такой, хотя бы один раз, хотя бы на один миг, чтоб только оживить в сердце своем ее образ, чтоб только вдохновиться им и снова ждать, пока не рухнут шатающиеся здания наших тюрем, не разомкнутся дьявольские тенета колючей проволоки и солнце свободы не ворвется в наши темницы, а выросшие на наших плечах крылья не унесут нас отсюда навстречу океану мечт» (от 5 ноября 1944 года).

Справедливо будет отметить, что желание вернуться домой к любимой, нежная и верная любовь к ней, поддерживающие в трудные минуты светлые воспоминания и были тем самым «Зачем» Ивана Гусева, основной причиной не сдаваться и продолжать борьбу, тем смыслом, что подпитывал надежду на освобождение и позволял вынести все невзгоды и бытовые трудности. Если чтение украдкой добытых книг, разговоры о математической науке с другими обитателями барака или наблюдение за переменчивой погодой не позволяли миру замкнуться лишь на действительности лагеря, то образ Феи утверждал мысль о том, что мир за колючей проволокой не просто существует, но в нем есть люди, которые Ивана Андреевича ждут. Мир за пределами лагеря – не фантом и не утешительная выдумка; он был неоспоримо реален за счет конкретных мест и людей, которые остались вне рамок плена. Фаина, Фея – наиболее яркий образ, который, словно маяк, задавал стремлению обрести вновь свободу определенное направление: «Хочется увидеть сияющее радостью лицо жены» (от 5 ноября 1944 года). Фея воплотила в себе средоточие всей возможной в мире красоты, любви, счастья, чистоты, теплоты и света. И к ней, как к источнику счастья и смысла жизни, всеми доступными душевными силами тянулся из заточения Иван Гусев.

Мечта о встрече была столь сильной, что подчас ему становилось страшно грезить о ней, настолько разительным был контраст между желанной мечтой и постылой, жестокой реальностью: «Милая, родная, обаятельная, где Ты? Ждешь ли, дождешься ли, признаешь ли? О как грустно – далеко до этого! Нет, я не могу, не смею мечтать о встрече. Ведь это прежде всего значит выйти отсюда, ведь это означает радостные события в то время, когда всюду царствует ужас смерти. Нет, эта мечта уж слишком нереальна и беспочвенна, она не для меня, 3 года выносящего позор и ужас неволи, а потому не смеющего смотреть дальше недели вперед» (от 3 марта 1945 года). И все же полностью отказаться от мыслей о Фее значило не только отсечь связующую нить с внешним миром, но и лишить самого себя надежды. Пока надежда, усиленная образом любимой Феи, придавала сил, возможно было все: «Три с лишним года отделяют меня от нее. Тысячи верст, сонм врагов, страна ужаса лежат на моем пути к ней. И только мысль, которую людям не удается подчинить чужой власти, мчит, минуя преграды, к ней – царице моих мечт» (от 28 октября 1944 года).

Сродни тоске любовной по родному человеку была тоска по родным местам. Мучительная боль из-за оторванности от привычного уклада жизни, среднерусского ландшафта, деревенского быта особенно остро ощущалась в сравнении с враждебным окружением чужой страны. Пленник жуткого лагеря вдали от родного дома. Страх так и остаться здесь, не вернуться, быть похороненным в безымянной могиле в близлежащем лесу. Постепенно даже самые обыденные моменты и детали обращают к близкому и родному – осязаемо и зримо: «Слушаю заунывный вопль ветра в трубе и думаю о том времени, когда слушал это тоскливое завывание, лежа на горячей печке у себя в деревне. Повторятся ли эти знакомые родные мотивы?» (от 4 февраля 1945 года). Воспоминания о покинутом доме начинают обретать черты идеала, почти земного рая, которому противопоставлен ад наяву – лагерь ШТАЛАГ IX A Цигенхайн. Наглядно это противостояние просматривается в рождественской записи:

«Наше Рождество на Руси. Крепкие скрипучие морозы. Дома, сады, леса, тыны и изгороди – все это в пушистом искрящемся инее. В лунном сиянии ослепительное сверкание причудливых снежинок. Громкий скрип идущих ног сливается с гулкими выстрелами трескающего на морозе дерева. Сизый дым высоко поднимается к небу. В домах тепло и уютно. Топятся лежанки. Яркое пламя вспыхивает в объятом сумеречной мутью доме, нежит и манит протянуть ему навстречу ему руку. Девушки и ребята принаряжаются для посиделок. На улице песни. Далеко в чистом морозном воздухе разносятся молодые задорные голоса.

Это Родина и это было давно. Годы и многосотверстное расстояние отделяют меня от нее.

Здесь Германия. Холод сливается с голодом, рождает муки, нестерпимые муки коченеющего тела. Бездушие, безотрадная безвольная тоска, переходящая в апатию, в покорное роковое отупение. Мысль бежит, не в силах сосредоточиться на одном предмете. Сквозит одно: мерзнут ноги, спазмы голода рвут горло. На улице – темень грязной серой пеленой, едва видный, лежит жиденький снежок. Всюду проволока. И даже вечно стремящееся вперед, запуталось в этом хаосе и застыло для нас. И кажется: нет на свете и не было жизни, для которой мы родились, нет и не было родных и близких, теплоты, ласки, участия. Царство ужаса и страданий – наше Время, безысходность - наш Удел» (от 7 января 1945 года).

Жажда свободы и стремление к встрече с близкими людьми и возвращению домой – то, что придавало сил в борьбе за свою жизнь, что придавало ей смысл в реалиях «русского» сектора лагеря. Они нашли воплощение в записях дневника, который вместил в себя все переживания, взлеты и падения духа автора – дневника, в каждой строчке и слове которого оттиском проявилась воля человека – воля к жизни, воля к свободе. На протяжении всего дневника, от записи к записи, надежда на спасение, сначала призрачная, крепнет и под конец становится почти осязаемой. Ближе к весне 1945-го года наряду с бытовыми заметками, воспоминаниями и впечатлениями все настойчивее и чаще появляются обрывочные сведения и слухи относительно текущего положения дел на фронте: «Наши, будто бы, переправились через Одер в районе Франкфурта. Опять бомбежка на западе, еще более сильная чем вчера. Сплошной грохот» (от 4 февраля 1945 года), «Проходит Февраль. Наши почти остановились. Запад по-прежнему пассивен. Неужели будущая неделя (до 25 февраля) не принесет новостей, вернее ожидаемого давным-давно сдвига на Западе?» (от 18 февраля 1945 года). Наконец, последняя запись в дневнике, написанная за пять дней до освобождения лагеря, как будто предвосхищает своим оптимизмом и жизнерадостностью грядущие события, конец заключения и близкий конец войны:

«Прекрасные дни. Небо не омрачается ни облачком. Ветра нет. Солнце уже начинает печь» (от 25 марта 1945 года).

По возвращении домой в СССР Иван Гусев смог доказать, что попал в плен раненным, поэтому репрессирован не был, но был лишен звания и получил запрет на работу по образованию (юристом), поэтому до пенсии трудился на фабрике. К счастью, еще при жизни, в 1994-ом году (Ивану Андреевичу на тот момент было 80 лет), звание было ему возвращено. Его дневник, вместе с интервью о его воспоминаниях о пребывании лагере ШТАЛАГ IX A Цигенхайн (интервьюер Алина Сотковская, Москва, 2001), стали важными свидетельствами Великой Отечественной войны. Сквозь года этот редкий и ценный документ остался в целости и сохранности благодаря работе Мемориала и музея Труцхайн, которому Иван Андреевич доверил свою записанную «память»: мемориал и музей находится на месте бывшего лагеря.

Центр биографических исследований AITIA выражает отдельную благодарность Карин Брандес, руководительнице музея, за предоставленные материалы и возможность публикации дневника. Именно под ее руководством небольшая команда музея (4 человека!) осуществляет неоценимую работу по сохранению памяти о военнопленных и их судьбе — восстанавливает имена похороненных на «лесном» кладбище людей, ведет переписку с родственниками бывших узников, собирает воедино личные истории военнопленных. Этот непростой, кропотливый труд сотрудников музея дает нам возможность не забывать и помнить.

 

[1] Официальный сайт Мемориала и музея Труцхайн (Gedenkstätte und Museum Trutzhain)

[2] Франкл В. «Сказать жизни «Да!». Психолог в концлагере. Москва, 2009.

[3] Iwan Gusew: Tagebuch 25.10.1944 bis 25. März 1945 / Redaktion: Waltraud Burger, Lukas Grede. Schwalmstadt, 2010.

 

Автор предисловия, редактор текста публикации: Анна Резвухина

Подготовка текста к публикации: Любава Путыля, Елена Стихина

 

Фотографии:

1. Обложка печатного издания «Иван Гусев: дневник с 25 октября 1944 по 25 марта 1945» (под редакцией В. Бургера и Л. Греде, Швальмштадт, 2010)

2. Личная карточка с данными военнопленного Ивана Гусева

3. Иван Гусев (стоит), Фрицлар, Вестфалия, 1945 г.

4. Иван Гусев с другими военнопленными (последний в ряду, стоит справа), 1945 г.

 

Чтобы оставить комментарий, авторизуйтесь четез одну из социальных сетей: